Никогда еще обвинитель не был столь ожесточен, столь возбужден, столь несправедлив, столь пристрастен, но ведь в Тарасконе любят все будоражащее и громозвучное!
Как развенчивал он бедного Тартарена, сидевшего рядом со своим секретарем между двумя полицейскими! С пеной у рта, топорща закрученные усы, он в такие жалкие лохмотья превращал его славное прошлое!
Паскалон совсем растерялся и от стыда закрыл лицо руками. Тартарен, напротив, слушал очень спокойно, с гордо поднятой головой и не отводя глаз в сторону, — он чувствовал, что его песня спета, что звезда его закатилась, он знал, что за взлетом обыкновенно следует падение — так уж устроен мир, — и был ко всему готов, а между тем Бомпар дю Мазе, все свирепея, обрисовывал его как самого заурядного мошенника, злоупотреблявшего своей призрачной славой, хваставшегося львами, которых он, вернее всего, и не убивал, восхождениями, которых он, вернее всего, и не совершал, связавшегося с авантюристом, с проходимцем, неким герцогом Монским, которого суд так и не мог разыскать. Он доказывал, что Тартарен еще хуже герцога Монского, — тот, по крайней мере, не эксплуатировал своих соотечественников, а Тартарен нажился на тарасконцах, обворовал их, зарезал без ножа, пустил по миру, довел до того, что они подбирали корки в помойных ямах.
— Впрочем, господа судьи, чего же еще можно ожидать от человека, стрелявшего в Тараска, нашего отца-батюшку?..
Эта заключительная часть его речи вызвала на трибунах патриотические рыдания, а с улицы им вторил рев толпы, ибо голос товарища прокурора, пробив двери и окна, достиг и ее слуха. Сам же товарищ прокурора, потрясенный до глубины души звуками собственного голоса, зарыдал и заверещал так громко, что судьи мгновенно проснулись — им показалось, что от страшного ливня попадали все водосточные трубы и желоба.
Бомпар дю Мазе говорил пять часов подряд.
Хотя жара еще не спала, но как раз когда он кончил, свежий ветер с реки стал надувать желтые шторы на окнах. Председатель суда Мульяр больше уже не засыпал, — изумление, в которое его, недавно сюда прибывшего, повергла страсть тарасконцев к вымыслам, было так сильно, что он все время потом бодрствовал.
Сам Тартарен подал пример этого очаровательного в своей наивности вранья, которое составляет, так сказать, аромат, букет здешних мест.
Допрос Тартарена мы по необходимости даем здесь в сокращенном виде, но вот один из его любопытных моментов. Тартарен вскочил и, подняв руку, произнес:
— Перед богом и людьми клянусь, что я этого письма не писал.
Речь шла о письме, которое Тартарен прислал из Марселя редактору «Порт-тарасконской газеты» Паскалону и в котором он подстегивал редактора и требовал, чтобы тот еще поддал пару, расписывая, как богат этот остров и какая там плодородная почва.
Нет, тысячу раз нет! Обвиняемый этого не писал. Он отрицает, он протестует.
— Не знаю, может быть, это герцог Монский, не явившийся в суд…
Как презрительно цедит он сквозь зубы это: «не явившийся в суд»!
Тут вмешивается председатель суда:
— Покажите письмо обвиняемому.
Тартарен берет письмо, смотрит и, как ни в чем не бывало, заявляет:
— Да, правда, это мой почерк. Письмо писал я, я позабыл.
При этих словах заплакал бы и тигр.
Немного погодя — еще один эпизод, с Паскалоном. На этот раз поводом послужила помещенная в вышеупомянутой газете статья о том, как принимали туземцы, король Негонко и первые поселенцы острова пассажиров с «Фарандолы» и «Люцифера» в порт-тарасконской ратуше, подробнейшим образом описанной автором.
Каждое слово статьи вызывало в зале дикий, неудержимый хохот, прерываемый воплями негодования. Паскалон — и тот был вне себя; сидя на скамье подсудимых, он выражал глубокое возмущение: это не он, ни за что не поставил бы он своей подписи под такой заведомой ложью.
Ему сунули под нос напечатанную статью с рисунками, сделанными по его указаниям, подписанную его фамилией, и вдобавок его собственный черновик, найденный в типографии Тринклага.
— Потрясающе! — вытаращив глаза, сказал бедный Паскалон. — У меня это совсем вылетело из головы!
Тартарен вступился за своего секретаря:
— Дело в следующем, господин председатель суда: слепо веря всем россказням герцога Монского, не явившегося…
— Ну да, теперь валите на герцога Монского — он все свезет! — в бешенстве прервал его товарищ прокурора.
— Я давал этому несчастному ребенку, — продолжал Тартарен, — идею для статьи и говорил: «Вышейте мне по этой канве узоры». Он и разузоривал.
— Это верно, я только разу-узоривал… — робко пролепетал Паскалон.
Ох уж эти узорщики! Председатель суда Мульяр понял, что это такое, во время опроса свидетелей: все они были тарасконцы, все до одного — сочинители, и все, как один, отказывались от того, что утверждали накануне.
— Но ведь вы же сами показывали это на предварительном следствии.
— Кто, я?.. А, да ну!.. Мне и во сне-то ничего подобного не снилось.
— Но вы же, однако, подписали.
— Подписал?.. Даже и не думал…
— Вот ваша подпись.
— Свят, свят, свят, а ведь и правда!.. Должен вам сказать, господин председатель суда, что я крайне изумлен.
И так было со всеми — никто не помнил своих показаний.
Судьи терялись, становились в тупик перед этими противоречиями, перед этой кажущейся недобросовестностью, ибо страсть к вымыслам, свойственная людям, населяющим страну солнечного света, и живость их воображения были недоступны холодным северянам.